понедельник, 21 апреля 2014 г.

Земля бендеровская. Взгляд изнутри

Привет, сваха. Как дела? Заходи, – распахнула двери Эржика.– Давно тебя не было видно. – Всё нормально. А у вас? – В Венгрии были, у дочери. В Будапеште – брата навестили, потом все вместе на Балатон, – горохом затараторила хозяйка. Для иллюстрации сказанного, сват, Шони-старший, принёс фотографии. На стол веером легли снимки полнощёкой малышки, которую по очереди демонстрировали миру все прямо и косвенно причастные к её появлению на свет: мама, папа, теперь уже заграничные дедушка, бабушка, то есть Эржика и Шони. Ксения поняла: ждут комментариев. Прокомментировала. Сваты остались довольны. Фотографии незаметно исчезли со стола. На их месте, как и предполагает неписаный протокол их совместных встреч, появилась запотевшая бутылка. На этот раз венгерская сливовица – подарок будапештской родни. – Надо выпить за здоровье малышки – скомандовала сваха. Надо, так надо. Выпили. Во рту вкусно разлился, задразнил нёбо, особый запах поздней сливы и осени. Ксения чуть придержала сливовицу во рту, глотнула, зажмурилась от удовольствия. Хорошо! Все помолчали. Ясно. Отдали дань. Сливовица требовала уважительного к себе отношения. Эржика поднялась из-за стола, пошла к плите. Ксения краем глаза за ней наблюдала. На кухне у свахи было просторно и уютно. Хозяйка вернулась, разложила по тарелкам дымящийся сегединский гуляш с кнедлями. Налили ещё. Теперь для аппетита. – Вкусно – похвалила Ксения, вымазывая гуляшную юшку сырно-пористым куском кнедля. – И прошлый раз было замечательно вкусно, – одарила она комплиментом, как поцелуем, родную сваху. Похвалу приняли с достоинством, но попросили уточнить. Сваха осторожно спросила: «А что было в прошлый раз?» Ксения порылась в памяти, как в кармане, задумалась. Слово потерялось, никак не попадалась под руку. – Кричфалуши – выпалила она, устав от напряжения поиска. Слово, наконец, материализовалось. Тут она поняла: что-то не так. Эржика и Шони-старший переглянулись на своём языке. – Какое ещё кричфалуши? – Ну, вы меня угощали, – уже с меньшей уверенностью сказала Ксения и покосилась на внука, Шони-младшего, возможно, он поможет прояснить ситуацию, но внуку было не до неё. – Нодь опу, тешик паранчольни, – канючил малыш и тянул деда за штанину, как за поводок, и оба мужчины, старший и маленький, отправились в гараж за велосипедом. – Что за кричфалуши? – домогалась истины заинтригованная сваха. – Блюдо с кислой капустой, куриными желудочками, рисом и соусом. – Ксения решила прийти к сути описательным, косвенным путём. – А-а, коложвари, – почему-то разочаровалась Эржика и поджала губу. – Да, да, коложвари. Я же говорю, блюдо-фамилия. – Какая ещё фамилия? – удивилась сваха и налила ещё по рюмочке. Тут они были интернационально едины: без неё, рюмочки, найти путь трудно. Ксения теперь выпила залпом, ещё раз оценила. Во рту вновь разлился, сильно щипнул знакомый вкус и градус. В желудке потеплело и стало по-кухонному уютно. – Кричфалуши, Коложвари, – пустилась она после принятого, в этимологические поиски, – распространённые в Закарпатье фамилии. Я по ним название твоего блюда запоминала, чтоб зацепиться. Понимаешь, выстроила ассоциативный ряд, но чуть не попала, ошиблась. Вышло, как у классика, с лошадиной фамилией. Сваха кивнула головой, мол, понятно, но, чтоб окончательно не запутаться, не наломать дров с этими словами, о лошадях спросить не решилась, а только недовольно поджала губу. Ксения заметила, что губы у свахи тонкие, и переключилась на бытовую тему. Действительно, кому нужно бремя всей этой классики, когда на столе дымится сегединский и ждёт добрая сливовица. Так они и жили, продираясь друг к другу через колючий кустарник маленьких и больших недоразумений, ели борщ, окрошку, поливку, гомбовцы, пасхальный шовдарь и ещё много всякой всячины. В общий котёл неразберихи сгрёб всех сын Ксении. Он влюбился в мадьярку и сразу оказался на передовой не то длительной партизанской войны, не то затяжного, если не сказать вечного стабильно-иллюзорного перемирия, переходящего в не поддающиеся прямому переводу застолья с чардашем на закуску, дипломатические переговоры и беседы за круглым столом, крестины, свадьбы, похороны. С годами ситуация обкаталась, как сладкий гомбовец в сухариках, внутри – с глазком всё с той же пикантной сливы. Юноша долго думал, взвесил все «за и «против», решил не отступать и окопался надолго, если не навсегда. В его укрытии было тепло и уютно. Если вражеские пули и свистели, то только где-то в ясном небе, над его головой. Опыт бытового противостояния этносов он постиг с колыбели. Когда малыш появился на свет, родители впервые скрестили шпаги. Камнем преткновения стало имя младенца. Отца, уроженца волынского Полесья, повела куда-то в сторону своя собственная ностальгия. Он решил отдать дань покинутой родине и запечатлеть память о ней в имени сына, поэтому настаивал назвать первенца Орестом, Марьяном или, на худой конец, Зеноном (значит, ласково Зенеком). Ксения протестовала даже не из-за имени, больше беспокоилась об отчестве будущих внуков. «Если у Марьяна, – апеллировала она к логике мужа, – родится девочка, то когда она вырастет, её будут называть, к примеру, Тамара Марьяновна. Абсурд какой-то. Ты послушай, как звучит: Тамара Марьяновна. Прямо мороз по коже и скрежет зубовный. Мы же не в Польше живём и даже не во Львове, где «добридень, пан Марьян», звучит, как песня. Мы за горами, по ту сторону, где Латорица, Тересва, Теребля и Тиса, которая, опомнись, впадает в Дунай, мы среди венгров, подкарпатских русинов, румын, словаков… Дальше не перечисляю, запутаюсь. Сама она хотела назвать сына Родионом (здесь ассоциации глубже, на уровне Родиона Щедрина, заметим, не Родиона Нахапетова). После долгих торгов и уступок, затянувшихся на недели, младенцу, наконец, дали имя Роман. Потом всю жизнь Ксения с упорством неуступчивого москаля (пошла в бабушку) говорила в доме по-русски, отец – твёрдо по-украински. Малыш плавно перетекал из одного языка в другой. Свадьба у сына была, как у всех, но чуть запнулись на венчании. Долго не раздумывали. Семья жениха – православные безбожники, в церковь не ходили, не из принципа и убеждения атеистов, а просто так, родители не научили. Поэтому решение венчаться у католиков к дискуссии не привело и обсуждалось вяло. Так что со стороны жениха возражений не последовало, но некоторая напряжённость возникла на чисто языковом уровне. «Не буду же я, как баран стоять, слушать, кивать головой и говорить иген, то есть «да», и не понимать при этом ни слова. Мало что они мне там наговорят, – запротестовал, заумничал жених. Отти Янош (что, значит, святой отец), молодой римо-католический священник, выслушал сторону жениха, подумал и принял соломоново решение. Венчание благополучно прошло с учётом обоюдных интересов: на венгерском и украинском. Дело было даже не в языке. Двуязычие тут обычное дело. В церкви правили воскресную службу на словацком и венгерском. Дело было в консенсусе. Во время церемонии присутствующие стороны крестились каждый по-своему: кто справа налево, как требует православный протокол, кто слева направо. Слово «аминь» на обоих языках звучало совершенно одинаково, разве что с разницей в ударениях и гласная посередине произносилась чуть твёрже, но на маленькие расхождения никто, даже Всевышний, внимания не обращал. Перед ним, знал он точно, все равны и едины. Пошёл дождь, прогнал младшего Шони со двора. Вообще-то они оба Шандоры, на наш лад, Александры. Санька капризничал. Эржика опять поджала губы и пожаловалась: «Видишь, не слушается. Тешик, пожалуйста, скажи, что мне делать с этой ребёнкой? – и неодобрительно покачала головой. Фраза повисела в воздухе, подержалась, потом склеилась, согласовалась. Ксения подумала, пожала плечами и засобиралась домой. – Не спеши, посиди ещё. Дождь сильный. Ксения переждать непогоду не решилась. Сливовица в недопитой бутылке вкусно пахла на всю кухню. Амбрелла у тебя есть? – заволновалась сваха. – Есть, – открыла Ксения складной зонт и вышла в дождь. Церемония венчания зацепила за живое так, что пришлось отстать от свадебного кортежа, временно выпасть, посидеть на городской лавочке в сквере, собрать себя в кучу. В далёком детстве весёлой ватагой они бегала в этот единственно действующий во всём городе храм просто из жадного любопытства. Тут было сумрачно, пахло старым, обжитым деревом и ладаном. Ксения с подругами поднимались по крутой деревянной лестнице на этаж выше, смотрели, как дышит звуками орган, сухо постукивают педали, шелестят то черные, то белые длинные, как пальцы, аккуратные клавиши. Музыка заставляла их думать о чём-то важном и значительном. Внизу, локоть к локтю, как в школе за партами, плотно сидели и молились прихожане. Чинные мадьярки прятали лица под шляпки с вуалями, складывали перед собой руки, мяли косточки чёток и слушали длинные проповеди на своём языке. Это потом Ксения прочитает у закарпатского поэта: «Ішли міські угорки в чорнім драпі, Пливла стара напудреність лиця»... и узнает старушек своего детства. Поэт слыл отшельником. Жил высоко в горах. У него были пугающе живые, бесконечно движущиеся брови, как будто ими, как сенсорами, он чувствует насквозь родную закарпатскую землю. Прошло почти два десятилетия. Чужой римо-католический собор книжкой распахнул тяжёлые двери перед детьми Ксении. Вместе с ними в храм ступило всё позднее летнее солнце. Неугомонное, оно прожекторами ударило по проходам между рядами скамей, проникло сбоку, через витражи, осветило иконы, лепнину, лампадки, священника, гостей, нарядных ангелов-детей, родственников, просто зевак. Оно заиграло в мозаике окон, вырвало из полумрака знакомые с детства уголки. Ксения зажмурилась: настоящее, прошлое, будущее, встретились и узнали друг друга. ***** Волынскую бабушку дружно звали Дичихой поседевшие дети, внуки, правнуки, соседи и знакомые. Настоящее имя её вспоминали редко. Оно поблекло и стёрлось от времени, как деревянные перила, а потом само по себе ушло, забылось. Фамилию она носила Дик, но по-польски, как убеждала её обладательница, произносилось не так просто, сложней. Дзик – действительно звучало значительней, мгновенно взрывалось и потрескивало, как зажжённая спичка. Само слово напоминало Ксении игрушечную полосатую юлу, дзигу, которая если умело раскрутить, то вращалась, как настоящая фигуристка на одном коньке долго, до мельтешения в глазах. Дичиха приезжала в Ужгород самым первым Львовским поездом внезапно, беспрерывно жала на кнопку звонка, пока не услышат и не откроют ленивые горожане, доставала из холщёвой замызганной сумки подарки: куски сала, литровую банку сметаны, трёхлитровую – молока и приступала к бесконечным разговорам. Она неподвижно, словно сфинкс, сидела в кресле два, редко – три дня, так же внезапно, как появлялась, срывалась с места, по-козьи отбивалась, с трудом давалась проводить себя на вокзал и исчезала на своей Волыни среди коров, телят, свиней и пятидесятилитровых молочных бидонов с мутным самогоном. Выглядела она не так, как все нормальные бабушки, больше походила не на бабу Дичиху, а на деда Дичиха. Роста старуха была высокого, фигура не выделялась округлостями и выпуклостями, если уж напрямик, то бабушка была плоская, как доска, длинная, как каланча, жилистая и крепкая. Прямые седые волосы, без намёка на модный тогда перманент, рамкой обрамляли её крупное, грубо скроенное лицо в драпировке морщин. Но больше поражали ладони, широкие, как лист лопуха. Пальцев на руках не хватало. Их обрубки, как пеньки, торчали во все стороны. Ксению они пугали не столько видом, сколько неизвестностью. Она боялась спросить у старухи, где та их потеряла. Вдруг откроется что-то глубокое, и непостижимое, как волынские леса и озёра. Говорила она много и путано, могла заснуть не на слове, споткнуться и зацепиться за запятую, наполнить могучим храпом комнату, проспать часок-другой с широко открытым ртом-зевом, очнуться, и продолжить разговор, с того самого эпизода, на котором остановилась. Она, как заезженная виниловая пластинка, сбивалась на один и тот же бесконечный мотив, рассказывала историю, которая для Ксении звучала так неправдоподобно, что походила на сказку или легенду. Дичиха утверждала, что родом из богатой польской семьи землеробов, от деда-прадеда владевшей на родине обширными угодьями. Во время войны она ездила «спекулировать» на Волынь. В один прекрасный день коммерсантка просто не смогла вернуться домой, в Польшу. Кто-то неведомый, она так и не смогла понять, кто именно, перекроил кордоны, понатыкал шлагбаумов, и Дичиха осталась с четырьмя малыми детьми на руках без жилья и средств. Она не умела ни читать, ни писать, вокруг не было никого, кто бы помог: ни родни, ни знакомых, и надо было начинать жизнь с нуля. Тужить времени не было: дети хотели есть. Дичиха обосновалась на берегу озера в заброшенной покосившейся лачужке, стала гнать самогон и тайком им приторговывать. К её счастью, при советской власти неподалеку построили крупную птицефабрику. Бизнесменша меняла самогон на ворованных кур и ездила продавать их во Львов. Вырученные деньги неграмотная Дичика вкладывала не в стены и мебель, а в образование детей, гордилась их дипломами, а младшему, любимому, купила кооперативную квартиру. Почти всю оставшуюся жизнь она провела в покосившейся избушке среди песков, соснового бора и тишины. Однажды Ксении довелось там заночевать. Она мостилась в хате на подушках, но обилие мух настолько удручало, что женщина не выдержала и полезла глотнуть экзотики в сено, на чердак, под низкую крышу хлева, проползла на четвереньках в самый уголок и затихла. Внизу монотонно жевали коровы, месяц мерцал сквозь щели крыши, и вокруг стояла плотная чужая тишина. Засыпалось тяжело и тревожно. Среди ночи она проснулась, открыла глаза и увидела: к ней во весь рост идёт прозрачная, бестелесная фигура женщины со свечой в руках. Видение склонилась над Ксенией, ослепило глубоким неестественным сиянием и растворилось. Стало снова темно и страшно. В семье решили: на невестку приходила посмотреть покойница свекровь. Сам эпизод ни у кого не вызвал удивления, ни эмоций. Это же Волынь, вечная тайна, что вы хотите. Будущий муж Ксении впервые вёз её на Волынь и волновался. Сначала они поездом преодолели альтернативную дистанцию Ужгород-Львов, потом пересели на автобус и ещё несколько часов тряслись по плохой дороге к месту назначения. Он прилипал к окну, ёрзал, теребил Ксению за рукав и с пафосом в голосе говорил: «Дивись, це моя рідна Волинь. Яка краса!» Ксения послушно пялила глаза, старалась увидеть причину восторга, но ничего красивого в пейзаже не замечала: так, холмики, перелески. То ли дело горы! До самого неба! Люди аккуратно, как торт ножичком, нарезают землю на их отрогах, садят картошку, кукурузу, фасоль. Наделы небольшие, аккуратные, а тут чёрная бесстыдно вывернутая наизнанку земля, бесконечные поля и никакого глазу утешения. Серая какая-то Волынь, грустная. Она прикрыла глаза и сделала вид, что дремлет. Её будущий муж нервничал, поправлял вышитый галстук, который называл «краваткой», трогал её за локоть и продолжал агитировать. Потом Ксения увидит прозрачный Свитязь, глаза озёр среди лесов, пройдётся босиком по мягкому и теплому песку, будет ездить на велосипеде в колосящиеся поля, рвать васильки и маки, смотреть по сторонам, где на километры – ни души. Это тебе не Закарпатье: под каждым кустом то пастух, то дачник, то турист, а в лесу грибников больше, чем самих грибов. Однажды на Пасху они поедут в монастырь, поднимутся на дзвинницю и молодая монахиня начнёт медленно, мерно раскачивать языки колоколов, оторвётся от земли, повиснет вместе с ними в небе. Звук потечёт на равнину, упадёт к подножью холмов, проплывёт над лесами, перелесками, озёрами. Она скажет тогда, глядя в васильковые глаза монахини: «Люблю тебя, Волынь! Ты тайна, трепет, загадка, сказка, боль, судьба, ты – моя жизнь. Не вся, конечно, только часть, но какая!» И когда случится беда, и нужны будут силы, она приедет именно сюда, будет лежать в саду, среди запахов дикой ромашки, думать, смотреть в небо, надолго уходить в поля, пить парное молоко. Волынь даст ей силы. Бабушка Дичиха гнала самогон из сахара и дрожжей. Процесс занимал много времени, аппарат подпольно сконструировал её старший сын инженер (не зря учила). Она запиралась в своей лачуге, наглухо задёргивала фиранки. Пробиралась из укрытия, как партизан, кормила скот и возвращалась на пост. Первачок приберегала для зятя Петра и умельца сына. Мужики добычу чуяли нюхом, шли по тропинкам к заветной избушке, но тайно, чтоб не знали жёны, выстукивали в дверях понятную только заговорщикам азбуку Морзе, прислушивались, ждали. Она впускала их тихо, выходила посмотреть, не привели ли за собой хвост, долго оглядывалась по сторонам, как богатырь Алёша Попович козырьком подносила ладонь к бровям, чтоб не слепило солнце, напрягала глаза, смотрела вдаль, наконец, успокаивалась и возвращалась собирать на стол. Мужчины наливали в серьёзные оловянные кружки самогон, пили, закусывали огромными плавающими в жареных шкварках и луке варениками с картошкой из необъятных размеров не то миски, не то тазика, насаживали на вилки ускользающий маринованный жирный белый гриб и плели разговоры. Дичиха тоже приобщалась, брала искалеченными пальцами стограммовый гранёный стаканчик, пила не морщась, как подобает вдове, которая умеет косить, доить, колоть дрова и не боится жить в лесу. Вот тебе славянский феминизм на практике: без истерик, обмороков и лишних философий. Разговоры незаметно затягивались на несколько суток. Потом на тропинке, ведущей к домику, появлялся разведчик мальчуган, бабушкин внук, нагло врал, говорил, что идёт на озеро купаться, ловко изменял маршрут и задами бежал доносить мамке. Жёны заставали мужей на месте преступления, били их тем, что попадётся под руки, в основном, грязными кухонными полотенцами. Застуканные на месте преступления мужья прикрывали седые головы руками и безропотно шли домой. В начале восьмидесятых через Дичихин закуток решили проложить железную дорогу на Польшу. Бабушке выделили однокомнатную квартиру в пятиэтажке, облегчили жизнь и поселили с удобствами. Видели ли вы когда-нибудь дуб, вывернутый из земли с корнем? Она мгновенно сникла, стала походить на выживающую из ума, угасающую старуху. Ещё из дверей квартирки сочился на весь дом запах самогона, ещё ездила она к внуку в Ужгород, ходила в гости к детям, неся под мышкой, как полагается, чтоб не с пустыми руками, неизменную буханку хлеба, но это была уже не Дичиха, а её тень. Ксении довелось побывать на том месте, где когда-то стояла хата прародительницы. Она его не узнала. Железнодорожная насыпь шрамом раскромсала землю, тихое озерцо превратилось в болотце с осокой и лягушками, ельник захирел. «Как будто никогда ничего и не было», – сказал кто-то из семьи, и она поняла, что стоит на пепелище. Бабушка Ксении носила фамилию Бочарова. Наверное, поэтому к волынянам она относилась с пристрастием, называла «бандеровцами», но потом смягчилась и под конец жизни полюбила зятя, как сына. Маленький Шони, то бишь, Александр, ничего ещё не знал ни о Волыни, ни о восточной Украине, из которой приехала в Ужгород семья Ксении, и других городах, лежащих по ту сторону Карпат. Зато он ездил в Будапешт, ходил там в зоопарк, летал с родителями в Турцию купаться в Чёрном море. Он рос счастливым и цельным, как молодой грецкий орех, свободно говорил на трёх языках: русском, украинском и венгерском, а бабушка Ксюша почему-то учила его произносить ведический звук Солнца и Света «ОМ», символизирующий три состояния сознания человека: грёзу, сон и явь.

1 комментарий:

  1. Удивительно существовать сразу в нескольких культурах! И с детства знать 3 языка.
    А уж о ведическом языке надо бы подробнее, если там кроме ОМ есть ещё нечто.

    ОтветитьУдалить